I
Старший табунщик комсомолец Хажмурат Казаноков возвращался из дома на пастбище.
Горная тропинка то упрямо карабкалась по крутому склону, то спокойными петлями падала в цветущую долину, - он не замечал дороги. Пенистый поток не раз обдавал своими брызгами его лицо и руки, - он не чувствовал холодных капель. Кружились орлы над скалами, солнце передвигалось по небу, гремели камешки под копытами коня, древний чабан окликал отару,- ничто не вызывало отзвука в сердце Хажмурата.
Одна картина стояла перед его взором, один голос - тяжкий, прерывистый шепот - наполнял его душу... В комнате тихо и сумеречно - огонь лампы убавлен. На измятой красной подушке пылает жаром бедная Фатимат. Щеки ее подобны кумачу. Черные волосы разметаны. Огромные молодые глаза лихорадочно блестят. «Ты поезжай... Поезжай, мой милый... Мне сейчас легче... Мне стало свободнее дышать... Ты ничего, ничего не думай!» - Она обвивает его шею своей ослабевшей рукой, она обжигает его губы горячим ветерком своего дыхания и настойчиво, из последних сил повторяет: «Поезжай, поезжай... Ты не можешь больше задерживаться... Там произойдет несчастье... Они без тебя не справятся... Поезжай, поезжай, мой милый!..»
И вот опять едет он на высокогорные луга, к далекому табуну колхозных коней, едет от жены, которую терзает злой недуг, которая дороже ему всего на свете.
Жена... Фатимат - жена! Не привык он еще к этому слову, и всякий раз, когда вспоминает его, то слышит переливчатые мелодии гармоник, слышит топот танцующих, говор и веселье свадьбы... И видит ее, смущенную, счастливую, в праздничном наряде... Она высока, нежна, застенчива, прекрасна. Она просвечивает сквозь тончайшую кисею шарфа, как стройная сосенка на скале просвечивает сквозь волнистое облако, озаренное солнцем... Ах, Фатимат, Фатимат! Он придерживает коня, оглядывается на извилистую дорогу. Возможно, уже скачет посыльный - вестник печали? Отец и мать, председатель колхоза, директор школы, седенький фельдшер - все потихоньку сказали ему: «Станет хуже, хоть немного хуже, немедленно пошлем за тобой». Двоюродный брат Асланбек, черноусый, белозубый шутник и весельчак, присмиревший за эти дни, тоже сказал с серьезным видом: «Если что не так - примчусь как ветер. Надейся на меня, брат...»
Он пристально смотрит в зыбкое марево ущелья, оставленное позади, но ничего не видит там, кроме одинокой, медлительной арбы. Нет, нет, еще слишком рано! Посыльный может прискакать только ночью... Только после заката солнца болезнь сильнее начинает мучить человека. Она подкрадывается в потемках, как вор, как подлый и хитрый вор... О Фатимат! Почему же ты не уберегла себя!
Он резче шевелит поводом, и неутомимый конь берет машистой иноходью.
Старший табунщик провел у постели жены четверо суток - то загорался веселой надеждой, то впадал в горестную тоску, недостойную мужчины, то снова набирался спокойствия и строгого терпения, как повелевает обычай отцов. Зорким, настороженным взглядом ловил каждую искорку в измученных любимых глазах, и каждый вздох, вырвавшийся из полуоткрытых милых губ, тяжко отдавался в его груди. Сердце его билось одним биением с этим страдающим сердцем, одарившим его такой ласкою, такой нежностью, что при воспоминании кружится голова... Не упади, не передвинься сегодня маленькая черная стрелка - не покинул бы он бедную Фатимат. Но безжалостная стрелка скакнула в худую сторону,- барометр в председательском кабинете решительно показал своим тоненьким жалом: идет непогода! Безмолвный голос неподвижного холодного прибора прозвучал для старшего табунщика, как громкая команда для солдата: «К оружию, к оружию! Враг близок, коварный враг крадется!..» И все-таки он не сразу оторвался от горячей красной подушки. Он медлил чувствуя, как надрывается его совесть под непосильною ношей. Он долго не выпускал руку Фатимат из своих крепких, больших рук, словно хотел передать ей всю несокрушимость своего отменного здоровья. Да, он медлил и медлил, потупив взгляд, и теперь не знает, что было бы с ним, не раздайся этот просящий и требовательный, слабый и бесконечно властный шепот: «Поезжай, поезжай, мой милый... Тебе нужно спешить... Будь же мужчиною, мой дорогой!» Ах, Фатимат, Фатимат, какие слова ты сказала!.. Гордый, непоколебимый, потрясенный, сжав стальными тисками свое сердце, он немедленно оседлал коня.
Да, да, он должен был ехать, не задерживаясь ни на час. Высоко в горах, по соседству с великаном Эльбрусом, на привольных травах исстари обжитого урочища пасется табун, добрая молва о котором разнеслась по всей Кабардино-Балкарии и вышла далеко за ее пределы. В этом табуне восемьдесят породистых кобылиц принесли восемьдесят отличных жеребят, и ни один из них не сгинул от холода, не попал в волчьи зубы, не рухнул в гремучую пропасть, не был посечен градом. Всячески расхваливая Хажмурата, газеты писали, что целые ночи проводил он в седле, не зная ни сна, ни покоя, суровый и сосредоточенный, как воин на боевом посту; что ему не раз приходилось снимать бурку со своих плеч и отогревать в ней мокрого, слабого, дрожащего сосунка; что не щадил он себя, самоотверженный труженик-патриот, добиваясь рекордных успехов. Ох, уж эти ловкие на язык парни из редакции!
Но, кажется, так оно и было. Он исправно берег славу родного колхоза, славу и честь своей ничем не запятнанной семьи, семьи коренных коневодов. И разве мог бы он теперь, перед лицом грозящей опасности, отсидеться дома, оставить косяки без собственного глаза, он, старший табунщик, комсомолец, не знающий ни одного выговора и попрека? Ты права, ты права, Фатимат! Надо быть мужчиною! Но почему же его тянет и тянет опять приостановить коня и оглянуться назад? Почему грубая, обветренная рука его никак не хочет забыть нежное биение жилки у другой - легкой и горячей руки?..
Ну как же не остановиться и не попугать себя: он допустил непростительную оплошность! Он не догадался привезти врача из Нальчика, самого главного, самого ученого врача, который наверняка бы пресек зловредную лихорадку! Наказать бы с кем-нибудь, издали подать разумный совет... Вокруг толпились только немые скалы, да строгие большие птицы молчаливо вились над ними. Даже не видно было арбы, которая еще недавно плелась следом... Хотелось крикнуть громко-громко, как кричал он в бурные ночи, окликая табунщиков, так, чтобы эхо перекатывалось от вершины к вершине: «Фатимат, Фатимат! Я люблю тебя!»
Стиснув зубы и сурово нахмурясь, опять шевельнул ременным поводом, продолжая путь вперед.
Мерно постукивал копытами и потряхивал головою хорошо выезженный иноходец; сине-прозрачная стрекоза струнно дрожала-вилась над волнистою гривой; то пританцовывал к дороге, то лукаво увиливал от нее, тоненько позванивая, говорливый музыкант-ручей,- и все эти ладные, дружелюбные звуки, все эти переменчивые, скользящие краски пронизывала и соединяла одна еле уловимая песня, одна неустанная мелодия, смутно-далекая и сердечно-близкая, обжигающая тайной печалью. И нельзя было понять, откуда струится-набегает она - то ли из раскаленного марева угарно-голубой долины, то ли из самых глубоких расщелин его потревоженной памяти...
О горе мое... о горе мое... о горе мое...
Ах, горе мое!..
Вот сейчас обогнет он хмуро наклонившийся над водою утес и поднимется по отлогому склону в желтых заплатах цветов, и тогда, наверное, отстанет эта прилипчивая, знойно-дрожащая стрекоза, эта надоедливая спутница неотвязчивой тоски...
И, чтоб не упасть, обнимала меня...
Обнимала меня...
Обнимала меня...
Руки ее были удивительно ласковы и горячи. Губы - в шершавой корочке. И вся она полыхала огнем, бедная Фатимат... Она задерживала и торопила, притягивала и отстраняла: «Поезжай, поезжай, поезжай!..»
Беда поджидала тебя и меня,
Моя Адиюх.
На острые камни упала с коня
Моя Адиюх...
Разгаданная песня хрипло высвободилась из его пересохшего горла, из его изнуренного сердца. Высвободилась и полетела - над каменистой тропою, над приплясывающим потоком, над ближними травами и дальними деревьями. И сухо мерцавшие перед глазами сквозные крылышки зеркально метнулись в сторону - расплавились в полуденном блеске...
О нет, я тебя не доверю земле,
Моя Адиюх.
Тебе не лежать ни в скале, ни в дупле,
Моя Адиюх.
Нет, нет, не может этого быть, чтобы она перестала двигаться, смеяться, дышать, протягивать к нему теплые руки, чтобы холодная земля разверзлась перед ее холодным телом...
Моя Фатимат, моя Фатимат!
Скорбная песня предков о несчастной девушке и ее возлюбленном таинственно переплелась теперь с его жизнью, с его тяжкой тропой. Она говорила ему настойчиво и горячо: крепче держи в седле свою Адиюх - свою любовь!
|