Среда, 04.12.2024, 11:51
Меню сайта
Категории раздела
Лесное море
И.Неверли Издательство иностранной литературы 1963
Сарате
Эдуардо Бланко «Художественная литература» Ленинградское отделение - 1977
Иван Вазов (Избранное)
Государственное Издательство Детской Литературы Министерства Просвещения РСФСР 1952г.
Судьба армянская
Сурен Айвазян Издательство "Советский писатель" 1981 г.
Михаил Киреев (Избранное)
Книжное издательство «Эльбрус» 1977
Форма входа
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Все книги онлайн

Главная » Книги » Зарубежная литература » Михаил Киреев (Избранное)

Стр. 26. На паровозе

(Из автобиографической повести)

 Я лечу на паровозе.

 Лечу в тяжком чугунном грохоте, в клубах бешено вьющегося дыма, в яростном, нечеловеческом гуле.

 Лечу, охваченный жуткой радостью, над полевыми просторами и светлыми безднами речек, над сыпучими откосами и желтыми горбами соломенных деревень.

 Пашни, луга, подводы, жеребята, березы, водокачки, омёты, колокольни, собаки, прохожие - все, плавно кружась или шарахаясь, остается позади. Только две одинаковые нити, две отливающие серебром струны неизменно бегут впереди нас: вытянувшись по земле, прямо из-под колес наседающей громадины, они вонзаются в затуманенный край неба, они манят за собой и огнедышащий паровоз, и мою растревоженную душу.

 Под ногами у меня подрагивает узкая площадка, смолисто-мокрая и поблескивающая, точно облитая дегтем. Руки мои намертво срослись с железным прутом ограждения, самой доступной и понятной вещью у этой непостижимо мудрой и высокой машины. Полотняно-упругий ветер размашисто хлобыщет своими отсырелыми холстами, и щеки мои полыхают студеным огнем, а ничем не прикрытые волосы буйно вихрятся и, кажется, потрескивают, осыпаемые роями сумасшедших золотых пчел, что без конца вырываются вместе с черными космами из черной трубы.

 Фуражка моя давно слетела с макушки, сразу же, как только мы отчалили от Мценска, от станционного гама и сутолоки, когда горластые мешочники, не обращая внимания на холостые выстрелы красноармейцев, приступом брали буфера и крыши вагонов. А фуражечка была фасониста на удивление: над сияющим козырьком красиво нависал двойной лакированный хлястик с ясными медными пуговками - не напрасно отсыпала однажды мать какой-то захожей горожанке полпуда непровеянного проса... Да бог с ним, с этим форсистым жениховским картузом!

 Я чувствую за своими плечами нечто более важное и дорогое - надежную тяжесть битком набитой сумы. Перекрещенные на груди веревочные лямки прочно удерживают мое дорожное богатство: землистую краюху хлеба, замешанного на овсянке, лебеде и картофельных очистках, десятка три обугленных в жаркой золе, рассыпчатых картофелин, запасную пару новеньких пеньковых лаптей, рубчатые подошвы у которых крепче дубовой доски, и даже помеченную коричневыми штемпелями госпитальную отцовскую рубаху. А самая главная ценность моего посконного мешка - это редкостная книга, добытая в революционные дни из барского поместья, непомерная махина - «Война и мир», туго завернутая в мужицкую газету «Беднота», много раз обкрученная суровой деревенской пряжей. Я не вижу ее, но совершенно отчетливо представляю темно-красный сафьян, смутно мерцающий полустертою позолотой выпуклых слов - так приглушенно-торжественно отсвечивают резные двери алтаря в огромном сумеречном соборе, так шелушит свое старое золото над зубцами темной аллеи закатная луна. Необъятная, беспредельная книга! Раскрываешь ее - будто распахиваешь ворота в неизведанную русскую ширь, где живут тысячи и тысячи людей, знакомых и незнакомых, обыкновенных и необыкновенных, где громыхают пушки великих сражений так же, как громыхали они за нашими орловскими пригорками в прошлом году, когда подходил Деникин. Мне очень нравились исторические личности - полководцы, горячие охотники и удалые гусары. Я слышал, как падают с веток на кивера проезжающих кавалеристов ядреные дождевые капли. Сердце мое ласкали и кумачовый румянец бедовой Наташи, и лучистые глаза смиренной княжны Марьи. А удивил меня больше всех простодушный хитрец и продувной смельчак Тихон Щербатый. Этот сермяжный партизан, владевший топором, как волк зубами, был точной копией нашего соседа Кузьмы, прозванного за его плутоватую расторопность Скребком. У Скребка тоже не хватало спереди одного зуба, и топором он орудовал не хуже Тихона: плотничал, выстругивал бабам узорные коромысла, тайком хаживал за бревнами в помещичий лес, а когда откатывались белые, он, рассказывают, изрядно пошалил с ребятами в их обозе.

 Наверное, в силу такого братского сходства я и положил свою командировку между теми страницами «Войны и мира», где распаленный командир Денисов пробирает ухмыляющегося щербатого партизана.

 И теперь, оглядывая осенние поля с высоты могущественного паровоза, я мысленно наказываю Тихону получше охранять мой документ, первый серьезный документ в моей семнадцатилетней жизни - шершавый, замусоленный листок, вырванный по причине нехватки бумаги из старорежимной гадательной книги, которую отобрали у зловредной колдуньи-ворожеи. На одной стороне листка угрюмо темнели суеверные соломоновы круги, а другая, более чистая, каждой своей фиолетовой буквой пела, что я «ко-ман-ди-ру-юсь» - командируюсь сельским Советом в особенную, неведомую доселе школу, - командируюсь в сельскохозяйственный техникум!

 Если хлебные шарики, запускавшиеся ранее заскорузлыми пальцами по таинственным кругам библейского царя, неуверенно плутали между знаками, счастливыми и несчастливыми, и никак не могли предугадать мужицкую планиду, то прямые строки, выведенные рукой секретаря сельсовета, определенно утверждали, что ожидает меня впереди - ожидает счастье, небывалое, сверкающее счастье, обозначенное малопонятным, но таким научным, таким великолепным в своей загадочности словечком - «техникум»!

 Держи, крепче держи, дядя Тихон, мой наиважнейший документ, мою несравненную путевку!

 Держите и вы, герои Бородинской битвы, прославленные полководцы и пламенные гусары!

 Гуди, клубись и полыхай на всю землю, железный паровоз!

 Сумка поталкивает меня своими кряжистыми углами в спину. Я чувствую сквозь домотканый пиджак и увесистую краюху родительского хлеба, и драгоценную глыбу толстовской книги, обнявшей своим нетленным сафьяном мой революционный документ.

 Командировочную я помню наизусть, как помню стихи Пушкина о вещем Олеге, как помню громозвучную песню большевиков «Интернационал». Я памятью своей вижу каждый завиток комиссаровских подписей, вижу огромную синюю печать, на которой, точно солнце в тумане, проглядывают заглавные буквы - «РСФСР».

 Надежнее всех, конечно, расписался Иван Михайлович, секретарь партийной ячейки, моряк и необыкновенный человек, которому с младенческих лет предана душа моя. В его летящем росчерке чудятся мне и упоминаемый в разных сочинениях крепчайший морской узел, и развевающаяся на ветру вольная матросская ленточка, и я твердо знаю, что не напрасно мчит нас в сухопутную даль грохочущая машина.

 Иван Михайлович стоит вместе со мною на высокой площадке. Он держится чуть впереди, вполуоборот ко мне, мужественно-сутулый и суровый, даже грозный в своей низко сдвинутой на лоб, будто литой, серой кепке, в своем потертом черносуконном бушлате с золотистыми пуговицами, на каждой из которых отчеканен корабельный якорь.

 Одной рукой он опирается о железную перекладину, а другой поддерживает короткую трубочку, попыхивающую искристым дымком. Мне видны медно-рыжий, круто завинченный ус над крутым, гладко выбритым подбородком и придавленная козырьком могуче витая бровь цвета старой сабельной рукоятки. Продолговатый глаз прихмурен ветром и неотступною думой. Нос крупный, с небольшой горбинкой - такие, приметил я, бывают у прямодушных, храбрых людей. На бугристой щеке - туго стянутый угол резких, глубоко пропаханных борозд, не имеющих ничего общего с жалкими морщинками трусоватых крохоборов. Кое-кому это лицо кажется угрюмым и беспощадно жестоким, а я любуюсь каждой чертою его, каждой упрямою складкой. Я постоянно ищу в нем сходство с портретами знаменитых путешественников, тех отважных мореплавателей, которые, не страшась ревущих океанов, смело поднимали паруса и достигали неведомых земель; ищу родственного сходства с обликом известных на всю державу борцов революции, к решительным лицам которых мы привыкли, жадно вглядываясь в плакаты и широкие, подчас мутно-серые полосы газет.

 За плечами у Ивана Михайловича воинская вещевая сумка, выгоревшая и обстрелянная, с казенными лямками и пряжками, затянутая фабрично-скрученным шнурком,- не то, что моя, сшитая матерью из неповрежденной домашней мешковины и завязанная простой веревочкой. Пути у нас тоже не одинаковые: я еду учиться и сойду через две-три станции, в губернском городе Орле, а он едет воевать, и дорога его лежит далеко-далеко на юг, к теплому морю, где снова подняли голову белые, где опять рвутся снаряды и свищут пули, куда созывает Ленин самых верных своих коммунистов.

 Пули для моего старшего друга, конечно, не в диковинку: одна - закоренелая, жандармская - засела у него в правой ноге еще при Николае, во время стычки в Севастопольском порту, а другая - совсем свежая, деникинская - прошила ему левую руку чуть повыше локтя.

 Я смотрю на Ивана Михайловича и думаю о его ранах, о его необычной, не такой, как у деревенских мужиков, жизни. Думаю о нашей давно завязавшейся дружбе, непонятной другим - взрослым - людям.

 Огромный круглый бок паровоза пышет мне в лицо незнакомым маслянисто-железным духом. И летучий дым то и дело окутывает, слепит меня бушующим чадом каменного угля - дыханием гигантской топки, бегущей среди полей. Запахи этих черно-сизых клубков, стремительно разматывающихся по небу, тоже волнующе новы и могущественны, они и пугают чем-то опасно-великим, подобным грозе, и взбадривают, будто расширяют душу. Однако им не пересилить еще одного запаха, запаха, на первый взгляд, житейски обычного и почти неощутимого здесь, в гулком полете, но всегда притягательного для моего молодого сердца.

 Человеку постороннему и равнодушному, наверное, покажется, что матросский бушлат Ивана Михайловича отдает только слегка отпотевшим на осеннем воздухе поношенным флотским сукном да въевшимся в него перегаром махорочного курева. А я чувствую совсем иное. Я вдыхаю, приблизившись к нему, дружелюбное тепло крепкой защиты, непреклонной морской мужественности. Вдыхаю неизвестные мне, но такие явственные запахи корабельной палубы, просмоленных канатов и пылающей кочегарки, запахи пушечного дыма и соленых волн, над которыми мечутся белокрылые чайки. И во мне со всей силой разгорается самое счастливое утро моего детства, мой давний прекрасный сон...

 ...Тянулась начальная пора скучнейшего из постов - рождественского. Рано смеркалось и поздно рассветало - короткий день был затемнен унынием и скукой. Корова перестала давать молоко, будто чуяла, что теперь оно ни к чему: хлебать его ребятам - грех. На черную, развороченную грязь изредка цедился рябенький снежок, но вскоре исчезал под лохматыми колесами скособоченных телег. В хате не было ничего интересного. Кучерявые прыгуны-ягнятки появятся гораздо позже - когда отпотевшая дверь засверкает морозной щетиною. Да, тогда будет веселее. Тогда бабушка принесет из сарая круглую плетушку, доверху набитую сеном, а сено ведь не что иное, как засохшее лето, настоящее лето с душистыми полями и лугами, жарким небом, стрекотом кузнечиков, разливом птичьих голосов. Закрой глаза, припади вместе с ягненочком в шорох сухих трав и цветов, и ты опять услышишь, как зазвенят синие колокольчики, как затюрлюкают жаворонки в ясном поднебесье.

 Но ни одна овца еще не окотилась, и круглая плетушка не появлялась на исщербленном земляном полу.

 Томительно длинные вечера были подобны черной шерстяной нити, что, не переставая, бежала от пальцев матери к жужжащей прялке. И рассветы еле одолевали ночь, проходил целый век, прежде чем на темном окошке показывалась мутная синь, напоминая закисающее снятое молоко.

 Проснешься, свесишь голову с печки - все одно и то же. Гляди хоть тысячу лет - ничего нового не увидишь.

 Но пришло утро, когда я увидел. Я открыл глаза и увидел, что наша темная хата полна золотых чудес. На скамье, против огня, сидел незнакомый человек и улыбался. Вместе с ним улыбались золотые пуговицы его пиджака, золотой ободок и нарядные ленточки, повисшие на грубом деревянном крюке поверх заношенной одежды нашей семьи. Спросонок мне показалось, будто в прореху дерюжной занавески пробился солнечный луч, долгожданный луч весеннего праздника, звенящего колоколами и птицами, пахнущего талыми водами и только что пробившейся травкой.

 Неизвестный гость подошел к печке, и я заметил, что брови его густы, курчавые усы коротки, карие глаза дружелюбно-смешливы, а когда он, тормоша и потряхивая, сграбастал меня в охапку, я узнал, как сильны и теплы его руки, как широка и могуча его грудь, как славно пахнет его гладко-пушистый пиджак с веселыми, холодноватыми пуговицами. Он сказал басовитым голосом что-то забавное и назвал меня «дружком». Он вложил мне в кулачок длинную, как свеча, повитую позументным пояском ярмарочную конфету с розовой бахромой на обоих концах, а потом... потом потянулся к вешалке, снял лунно-сияющий картуз-ободок и нахлобучил его на мою нестриженую голову.

 Матросская бескозырка была просторна и тяжела. Она спустилась ниже моего носа, она заслонила от меня наш единственный свет - лампадное мерцание коптилки, и все же я не переставал видеть золотые вспышки своего нежданно расцветшего праздника.

 Помнит ли Иван Михайлович, как он нянчил - подкидывал вверх вихрастого мальчишку, как жил в нашей избе, когда приезжал к нам, бездомный бедняк, на недолгую побывку? О чем он сейчас думает, прищуря свои строгие глаза, опершись локтем о железную перекладину?

 Мне кажется, что Иван Михайлович сродни несущей нас гигантской машине с ее упорными стальными рычагами, с ее затаенно-бунтующей силой. Даже искры его трубочки, то и.дело срываемые ветром, похожи на огненную россыпь, что беспрерывно выдыхает обкуренная труба гудящего паровоза.

 Искры кружатся, рассыпаются, подскакивают, обгоняют друг друга, гаснут и снова вспыхивают, вырываясь из мятущихся дымных извивов...

 И опять я вижу, как вихляется во тьме нашей хаты вытянутый язычок коптилки, точно ищет кого бы ужалить. И опять я безмерно счастлив, хотя замечательная ярмарочная конфета давно уже распоясана и съедена. У полуночного гостя нашлось еще одно чудо - куда заманчивее самых сладких гостинцев! - он выдвинул из-под скамейки сундучок, блеснувший серебряными пластинками и пуговками, он звякнул-щелкнул мудреными замочками, и богатейшая крышка будто сама вспорхнула, показав на своей неширокой изнанке такую безграничную, такую ослепительную картину, что у меня захватило дух: передо мною плескалось синее море, передо мною колыхался высокий белый корабль с косыми надувшимися .парусами, и длиннокрылые белые птицы грудью падали в кипящую пену водяных бугров!.. Чтобы мне лучше было видно, бабушка поднесла свет совсем близко к этому диву, но я рассерженно отвел ее руку: я не на шутку испугался, подумав, что нагорелый фитилек может замутить своей копотью ясные морские просторы, а прекрасный корабль сделать буднично-черным, как потолок нашей избы.

 Ни одна овца тогда еще не окотилась, плетушка с цветками засохшего лета еще не появилась в унылых сумерках наших постных дней, но скука уже не томила меня, как прежде, - я знал теперь, помнил, даже засыпая, какой бесподобный сундучок поблескивает под нашей колченогой, изъеденной жуками скамейкой, а когда сон окончательно слеплял мои глаза, знакомо щелкала-вспархивала нарядная крышка, из сундучка выплескивались широкие синие волны, вынося на своих гребнях белоснежный корабль. Море подступало к моему душному изголовью, легкокрылые паруса вздымались выше нашей тараканьей печки, выше черно-лохматого от сажи потолка, и ветер волшебных просторов сладко дул мне в ресницы, играл моими спутанными волосами. Веселый гость в золотой фуражке без козырька ловко выхватывал меня из вороха прогретой чечевицы,- бабушка всегда сушила на теплых кирпичах какое-либо зерно, - и тащил, прижимая к своей богатырской груди, на серебряный помост корабля под громовое хлопанье заветной парусины...

 Ах, как похожа сейчас наша поездка на те замечательные сны давних осенних ночей! Затуманенная даль - как море. Ветер гудит у меня в ушах. Иван Михайлович стоит рядом. И трубка его - настоящая, капитанская. Вот он, сплюнув, грозно усмехается, протягивает руку:

- Амбец!

 Я вижу впереди - под насыпью - толстые задранные вверх колеса. Что-то странное, огромно-железное поражает мою душу. Я не сразу узнаю опрокинутый паровоз, как, помнится, не сразу опознал однажды нашу объевшуюся зеленями корову - она лежала точно так же: выставив из канавы прямые ноги и огромный лилово-синий живот.

 Мы пролетаем мимо с шумом и грохотом, и все же я успеваю разглядеть не только ржаво-черное туловище длинной машины, но даже белую стрелку и наклоненные белые буквы с тремя орущими знаками в конце: «На Москву!!!».

- Амбец! - повторяю я хриплым голосом, как и подобает мужчине.

- Деникинский, - басит Иван Михайлович, прижимая крепким коричневым пальцем духовитый жар своей трубки.

 Сокрушенный, вражеский паровоз остался далеко позади, а перед глазами у меня все еще мельтешат крупные, как на вывесках, буквы. Они то выскакивают из потемок поодиночке, то ладно пристраиваются друг к другу, то снова рассыпаются подобно карточным домикам.

 Где и когда происходило со мною что-то похожее на это?

 «Мос-ква... ха-та... ма-ма... лам-па...». Басок Ивана Михайловича. Нищенски-уютный свет над столом. И одинаковые карточки с таинственными завитушками-буквами... Ну, конечно, опять он, тот баснословный сундучок, спрятавший под своею крышкою необъятное синее море!

 ...Не успел я тогда украдкою налюбоваться восхитительным трехмачтовым кораблем, а уже новое чудо целиком захватило меня. Перебирая усеянный ясными бляшками чемодан, Иван Михайлович вынул из-под стопки полосатых рубашек небольшую красивую коробку: «Будем обучаться грамоте, дружок!» - и, осторожно раскрыв ее, высыпал на стол множество картонных квадратиков, украшенных черными фигурками. Одни из них напоминали дверное кольцо или обруч, соскочивший с бочонка, другие - распластавшуюся в воде лягушку, третьи - стропила на раскрытом деревенском сарае... Буквы, грамота, разрезной букварь! Ровные четырехугольнички молчаливо лежали на выскобленных досках, пропахших хлебом и щами. Они лежали безмолвно, а мы заговорили, заговорили настойчиво, упрямо с большим терпением. Поочередно поднимая квадратики к свету, Иван Михайлович давал каждому из них особое имя - или протяжное, как мычание коровы, или короткое, как свист стрижа над застрехою, или бухающее, как удар бабьего валька по мокрому холсту на речке. Я повторял следом за ним, стараясь мычать, бухать и свистеть гораздо усерднее своего учителя. Я уже представлял себя вполне справным школьником, бегущим по ледяной дорожке ручья с холщовою сумкой и пузырьком чернил на левом боку. Лед, сумка, мои пальцы и нос - в ярко-синих кляксах. Я совершенно такой же, как мои ровесники, и мне очень весело... Однако легкие штучки из картона оказались весьма тяжелыми. Прошло много вечеров, прежде чем я самостоятельно сложил два самых понятных мне слова - «мама» и «хата». В какое-то озарившее душу мгновение я не только услышал, но и увидел эти слова, увидел их и на кусочках картона, умело прижатых мною один к другому, и в ласковых, полных неиссякаемой доброты глазах матери, неслышно хлопотавшей у своей прялки, и в теплом полумраке нашей избы, тоже тихой и грустно-задумчивой. «Мама» и «хата» - эти слова протянулись рядом и прозвучали слитно, они переплелись друг с другом, как мягкие складки на старенькой материнской шали, как извилистые трещинки в тускло-золотистых бревнах наших стен. Я выдыхал их нараспев, подражая искусным слепцам и странникам, славившим бога в трескуче-морозные ночи рождества. Я прикасался к ним пальцами, стараясь постичь непостижимо-радостную тайну: как же они, эти горячие, живущие на моих губах слова, могут одновременно пропитывать собою холодные карточки разрисованного картона? Как они отделяются от бумаги, чтобы шуметь в моих ушах, биться в моем сердце, порхать в этом будничном родном сумраке?

 Иван Михайлович предложил составить из говорящих квадратиков еще одно превосходное слово - «лампа». И я составил. Не отрывая рук и взгляда от пяти дружно сцепившихся букв, я несколько раз прокричал с восторгом и гордостью: «Лампа! Лампа!». Мне показалось в тот миг, что черные буквы на кусочках картона цветут и сияют, как лето, что черная изба наша осветилась, подобно горнице в доме лавочника, когда там собираются гости, я чувствовал себя так, будто на самом деле зажег необыкновенную лампу. О, я тогда был уверен, что смогу сложить из угольно-черных значков еще более удивительные слова: «дорога», «солнце», «океан», «корабль», «звезды», «молния», слова, которым будет тесно в деревенской хате, которые расселются по всей земле и достигнут высоких небес!

 Интересно бы узнать: помнит ли Иван Михайлович, как он обучал меня, малолетку, грамоте, или давно уже позабыл об этом? Я придвигаюсь еще ближе к его плечу, почти касаюсь щекою его родного бушлата, но успеваю только рот раскрыть: нас обдает гулом, паром и грохотом - мимо проносится встречный поезд. Я замечаю на крышах вагонов человеческие фигуры, мешки и узлы. Непонятно, как удерживаются там люди при такой сумасшедшей гонке. Наверное, уже не одна шапка кувыркается по осеннему полю. Я вспоминаю о своем улетевшем картузике, но - почти без сожаления: рано или поздно, а все равно сорвало бы его ветром. Главное - сумка цела за плечами. Такой исключительной сумки, уверен я, нет ни у кого из тех, кто качается, согнувшись в три погибели, на покатых крышах поездов. Ну что может быть у этих несчастных мешочников? Хлеб, отсыревшая соль, да еще какие-нибудь перемусоренные семечки. А тут - я слегка встряхиваю спиной свою неподатливую, будто припаянную к лопаткам, суму, - тут хранится командировочная, тут лежит книга, которую не всякому грамотею удастся осилить за целый год. Вот она поталкивает меня тяжелыми твердо-кожаными углами, точно торопит, уговаривает: «Спеши, спеши, дружок!».

 Я с наслаждением оглядываюсь по сторонам, полной грудью вдыхаю капустно-свежий ветер октябрьских просторов. Облака, деревья, холмы спешат мне навстречу. Грохочущий бег машины переполняет мою грудь неизведанной радостью большого пути. И в клубах сизого дыма чудится мне трепетание множества голубиных крыл...




Категория: Михаил Киреев (Избранное) | Добавлено: 06.06.2015
Просмотров: 938 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
avatar