Светлой памяти комсомолки-героини
Шуры Козуб, казненной гитлеров-
скими оккупантами в поселке Май-
ском, в Кабардино-Балкарии
I
И на этот раз, по установившейся теперь горькой привычке, они поднялись рано и завтракать сели раньше обычного - до рассвета. Алюминиевые ложки почти неслышно опускались в глубокую тарелку с жиденьким супом.
- Кушай, кушай, милая... Поправляйся...
- Ты сама-то, мамочка...
- Я наваром надышалась... Потопчешься у печки - вот и сыта...
- А зачем подложила мне свой кусочек?
- Не отодвигай, дочка... Это - твой хлебушко... Твоя доля... Ох, несчастная наша доля!..
Сбивчивый, поминутно угасающий шепот их был не громче шороха дождевых слезинок, извилисто ползущих по верхней, не прикрытой ковриком половинке стекла, и все-таки Даниловна то и дело поднимала скрюченный палец:
- Тише, Дашенька... тш-тш...
Умолкая, они настороженно вытягивали головы к глухой домотканой занавеске, к журчанью и хлюпанью непогоды за окном.
Огонек коптилки клонился туда же...
- Дождик, мама, больше ничего...
- Эко нахлестывает! Видно, окладной зарядил...
- Уж такая пора... ноябрь, мама...
- А мы с тобой, как на грех, погребницу не перекрыли... Зальет - погубит картошку!
- Наверно, со стороны огородов прохудилась... Оттуда всегда задувает...
- Это правда, доченька. Налетел как-то непутевый - удержу нет... Думала, по соломинке разнесет... Бывают же такие напасти... А ты кушай, кушай, не смотри на меня... Давай горяченького плесну!
- Постой, мама... Наружная дверь у нас крепко закрыта?
- На дубовый брусок, доченька... Еще твой дедушка выстругивал... вековечный...
- Он всегда что-нибудь стругал-тесал, милый дедушка... А никто тут не сомневается, что я эвакуировалась... выехала, значит, со своим учреждением? Ты хорошо об этом толковала?
- Лучше и не надо, голубка! Села, говорю, моя Дашенька на тачанку, рядом с начальниками, положила желтый баульчик и сумку плетеную... Пироги, яблоки, яички, курочка обжаренная. Без домашних-то харчей нынче в дороге как обойдешься?
- И тебе верили, мама? Все верили? Может, кто, посмеивался по-дурному?
- Тише, доченька... Тише, тише... Какой же тут смех. Лошади, говорю, буланые, сытые - их каждый мальчонка знает: «Вон из района поехали!» И сбруя наборная - хоть на свадьбу... Теперь, говорю, они тыщу верст отмахали!
- А про Грузию ты рассказывала, мама? Это очень важно - про Грузию...
- Так и пояснила: «К грузинам подались наши - с казенными бумагами, с печатью... Подальше от войны... Куда начальники - туда и дочка...»
Ну что ж, правильно рассказала соседкам сообразительная мать. Были и кони буланые, и уздечки наборные, и чемоданчик из желтой фанеры. Только не долго мчались быстроногие иноходцы по накатанному шоссе,- скоро свернули они в Терские глухие леса, в чинаровые дебри. И вся судьба ее тогда круто повернулась...
- Мама, а не перепрятать ли нам тот сверточек... тесемкой обкрученный?
- Я его, доченька, уже в третье место кладу... Сначала, помнишь, под крышу сунула. Потом около вереи спрятала. Не понравилась мне свежая глина - такая наглядная! - а тут еще червяк ползет-извивается, будто на след наводит. Не утерпела - вынула обратно... Сейчас он под камнем сохранен... Репейника тьма-тьмущая там народилась...
- Так прямо и лежит под голым камнем?
- Как же можно! Попервоначалу ямку вырыла, а уж после...
- Все-таки, мама, лучше откатить этот камень... Он, небось, сильно приметный...
- Рассвет наступает, доченька... Вот доживем до сумерек, до ночной темноты... Опасное это дело... Тш-тш!..
Опасное дело... Мама даже не представляет, что переносит она, крадучись с места на место, что придавила вчера в зарослях бурьяна завалящим булыжником. Найдут маленькую красную книжечку - смерть. Найдут служебное удостоверение - смерть. Вместе с документами обвернута холстинным лоскутом еще одна книжка, тоже небольшая, но плотная, вся исписанная стихами, разукрашенная цветными рисунками, с маленькой карточкой на оборотной стороне переплета... А что же будет за эту фотографию молодого красноармейца в штурмовой каске, за эти столбики певучих, необыкновенных строк, за эти горячие, взрывные слова под снимком: «...где с пулей встань, с винтовкой ложись»? Смерть, смерть и смерть!.. Нет, сначала допросы, истязания, кровавые муки. «Откуда ты знаешь партизана Сергея Грачева, по кличке Грач? Почему водилась с врагами великой германской империи? В каких лесах они скрываются и что замышляют?» О, проклятые, проклятые!..
- Выпей, дочка, взварцу грушевого... Вместо чая... Ох-охо... Ноженька-то не сильно болит, не тянет?
- Пока ничего... Неполную чашку, мама... Довольно...
- Только бы ноженька поскорее зажила... Помоги нам, господи!
- Заживет, заживет, мама...
...Накануне выступления, конечно, следовало бы вернуть «поэту» его заветную книжку. Но она все медлила, все откладывала со дня на день: то, улучив минутку, тайком всматривалась в туманный снимок, наспех отпечатанный довоенным фотолюбителем, то совсем открыто насмехалась над Сергеем за то, что он сочиняет «гораздо хуже» Маяковского и Есенина: «Сергей, да не тот...» Но сочинитель не обижался, а только смущенно краснел и, волнуясь, на память повторял обращенные прямо к ней прекрасные чужие стихи:
С алым соком ягоды на коже.
Нежная, красивая, была
На закат ты розовый похожа
И, как снег, лучиста и светла...
Однажды он пришел в девичий партизанский шалаш, с пучком алой лесной калины и, поглядывая на нее, Дашу, снова прочитал наизусть эти стыдливо-радостные, грустно-пламенеющие, весенние строки. Предзакатные лучи, тоже алые и спелые, пронзая обвядшую листву, празднично горели на красивых, светящихся ягодах, на румяных молодых лицах. И когда, развеселившись, все дружно ели калину, сок ее напоминал губам студеную свежесть мартовских потоков, журчавших, бывало, в талом снегу прозрачных перелесков. И еще казалось ей тогда, что вместе с раздавленными ягодами сочатся эти ласковые, чуть печальные стихи, - сочатся юностью, нежностью, обещанием чего-то необычно-прекрасного, чего в сладкой тревоге поджидает замирающее сердце....
- Давай добавлю, доченька, пока не остыло...
- Пожалуйста, мама... Твой грушевый чаек... очень хорош...
- А ты пей и не думай... ни о чем не думай... Главное, чтобы ножка поскорей зажила...
...У самого Сергея такие стихи никак не получались, - говорил, что не хватает бывшему учителю начальной школы литературного образования, - зато он удачно складывал другие - «зажигательные», как называл их командир отряда.
Огонь души моей горит.
Дрожи, презренный враг!..
Не порохом, а этим гневным огнем, - рассказывалось в самодельной песне, - начинены патроны и гранаты беззаветных героев, и неминуемо настанет час, когда они дотла испепелят иноземных захватчиков. «Если рифма меня часто подводит, то уж граната не подведет, извиняюсь!» посмеивался, бывало, Сергей, отмахивая левой рукою свой пламенно-рыжий партизанский чуб... Он все делал левой рукой, этот отчаянный «Грач»: ел, черкал по бумаге карандашом, ловко разводил потайные костры, собирал грибы и орехи, метал гранаты в сумасшедших ночных стычках. Едва ли кто из фронтовых врачей, отпустивших его домой без кисти правой руки, мог предположить, что он опять возьмется за оружие, что будет рифмовать - «граната - супостата» - не только в своей записной книжке, но и на лоне родной земли, на памятных с детства лесных полянах .и тропах, что от этой гремящей «рифмы» замертво будут валиться вражеские солдаты... Ах, Сергей, Сергей, надо бы сразу вернуть тебе твой знаменитый песенник...
- Мама... а если будут спрашивать про сверток... Ты ничего не скажешь?
- Что ты, что ты... Как же язык-то повернется!..
- Я знаю, мама... А если начнут... не просто спрашивать... У них же нет ничего человеческого!
- Тише, тише, родимая!.. Пускай хоть огнем жгут... Пускай жилку по жилке вытягивают...
И вдруг Даниловна качнулась к Даше, глаза ее побелели, округлились:
- Доченька... ягодка моя красная... Ты все обо мне, старой, жалкуешь... А что же о себе-то не подумала?.. Что они с тобою сделают, когда дознаются... ох, с тобою перво-наперво!
- Мама...
- Тш... тш... Не подавай голоса, милая... Задвигались люди - рассветает...
- Я уйду, мама, уйду не сегодня - завтра...
- Как же уйдешь-то, если хворая... Да ты и шагу ступить не сумеешь!..
- Нога заживет, мамочка... К завтрему совсем заживет... Вот будем перевязывать - увидишь... Давай сейчас перевяжем...
Ах, эта глупая, бестолковая рана, эта незадачливая ночь, полная несуразных ошибок и промахов!.. Боль в простреленной ноге была неодинаковой: она то принималась тянуть и дергать, точно когтистая кошка, играющая с нитками, то безжалостно палила раскаленным железом, когда хотелось криком кричать сквозь стиснутые зубы, то утихала, отдаваясь сонными толчками, подобно песчаным пузырькам, вскипающим на дне родника, и тогда можно было прислушиваться к ней, умиротворенно погружаясь в дрему. Но вместе с этой болью жила и томила другая - неумолкающая, неусыпная, истерзавшая душу беспощадным укором, одним и тем же вопросом, на который совесть не находила ответа. Как же могло случиться, что она, комсомолка, районная активистка, покинула товарищей, покинула боевую шеренгу, спаянную верностью и кровью? Почему она оказалась тут, за родительской печкой, в тепле и тишине, как жалкая подпольная мышь?..
- Потерпи, дочка... Я потихонечку... О, господи!..
Мать осторожно разматывает полотняную ленту в темно-красных пятнах, и худые руки ее, испещренные бледными жилками, заметно подрагивают. Пуля прошла ниже колена, навылет, не задев кости, но, кажется, повредила важные сухожилия и кровеносные сосуды, - незначительная по виду рана вызвала сине-багровую опухоль и нельзя было ни пошевелить ногою, ни согнуть ее, не почувствовав нестерпимой боли...
- Ничего, мама... Ты смелее отрывай бинт... Я привыкла... Я выдержу, мама...
Не угоди так некстати эта вредная пуля, она, конечно, выдержала бы трескучую кутерьму той бешеной ночи, тем более, что Сергей почти постоянно оказывался поблизости... Он сразу же наклонился над ней, когда она упала, подкошенная под колено железным ударом... Он наклонился тогда совсем близко к ее лицу, к ее запекшимся губам, и дыхание его было горячим, и слова, которые он шептал, напомнили строки из знакомой записной книжки... «Милая... зоренька наша... голубка нежная!..» Увлекая сильной рукою в глубину лесного мрака, подальше от грохота и сверканья схватки, он торопливо поцеловал ее в щеку, в висок, в прядку распустившихся волос... Потом, точно устыдившись неуместности своего порыва, молча перевязывал ее окровавленную ногу, а уходя, опять поцеловал - крепко и жарко, по-настоящему - в губы: «Милая, милая... Ожидай меня - я вернусь. Обязательно вернусь!..» И осенний лес пахнул в те минуты душистым соком летней ягоды, винным настоем опавших листьев, сладкой горечью древесной коры... Бой отодвигался... Гранаты Сергея гремели все дальше и все глуше... Она лежала одна в диких, мокрых папоротниках, - одна со своим гулким сердцем, переполненным болью и радостью. «Ожидай меня - я вернусь!..» О, как она ожидала его! С величайшим терпением и нетерпеливо, беспамятно и с обостренной ясностью души... Ни о чем больше она тогда не думала и все-таки ничто не ускользало от ее чуткого внимания. Вот хрустнул под локтем засохший, трухлявый сучок. Вот отсырелая ветка прохладно коснулась ее щеки. Вот где-то совсем рядом тоненько-тоненько заголосил проснувшийся младенец-родник...
Она отчетливо помнит каждый шорох, каждое прикосновение, каждую мелочь этой грозной, несчастной и счастливой ночи!.. Не помнит только одного - когда покинула условленное место, как преодолела бесчисленные препятствия в лесу, полях и оврагах, прежде чем дотянулась рукой до заглохшего окошка родной избы...
- Потерпи, потерпи, доченька... Они не хуже докторских лекарств отсасывают... Когда ты была совсем маленькая и напоролась на гвоздь...
Мать осторожно устилает рану нагретыми в кипятке целебными листьями сирени и подорожника,- сухонькие, загрубелые пальцы ее ласково подрагивают, торопятся... Испытанное деревенское средство!.. Ах, если бы эти живительные листочки могли «отсосать» не только жар побагровевшей ноги, но и все сомнения, все невзгоды ее измученной совести! В отряде наверное, поговаривают: отстала, отсиделась, улизнула неведомо куда... Возможно, найдутся умники, которые решат, что она струсила, что она сейчас... даже подумать об этом страшно! Нет, нет, никто не посмеет возвести такую напраслину, такую ужасную клевету на неповинного человека!.. Сергей, конечно, без промедления рассказал командиру и своим друзьям, как подкосила ее немецкая пуля, о чем договорились они в лесной глухомани... А если не рассказал?.. Если сам он упал, подобно ей... если умолкнул он навсегда? «Ожидай меня - я вернусь...» О милый, милый! - и не поднялся, не вернулся, не сказал ни словечка... Что же делать-то ей теперь? Как подать туда голос? Чем оправдаться перед ним?..
- А погребницу я посмотрю обязательно, пускай вот дождик немного утихнет... Беда с этой погодой! ..
- Большая беда, мама...
- Думаю, пучка три соломы хватит...
- Наверное, хватит, мама...
- Только бы тебе полегчало поскорее... только бы не пришла беда безвременная...
Мать поднесла ко рту последний, совершенно целенький по краям, очень свежий еще листок подорожника, - согревает его, напитывает своим дыханием.
- Ох, и люди бывают на свете! Взять хотя бы эту востроносую Иваниху, не к часу будь помянута... Все-то она допытывается, все-то высматривает...
- А что она, мамочка?
- Так, глупости... Цепляется - сама не знает зачем... Ты не беспокойся, дочка, не томи свое сердце.. Не думай, не думай ни о чем... Ей, видишь ли, интересно - по какому такому случаю я подорожника набрала... Выхватила из рук один листочек и нюхает: «Али болячка у тебя, не дай бог, завелась?» Нынче, говорит, времена диковинные: пойдешь в лес за хворостом - и кровью обольешься... Там горячие пчелы летают...
- Да она сумасшедшая, что ли? Какой лес? Какие пчелы?
- Мало ли чего наболтает сдуру эта чумовая.. эта самогонщица отпетая...
- А может, она догадалась... подслушала, подглядела?.. Может, уходить мне сейчас же? Говори, говори, мама!
Даша поднялась, опершись о стол, и все аккуратно уложенные листочки посыпались на пол с ее обнаженного колена, будто осенний ветер порывисто тряхнул еще не опавшую ветку.
И Даниловна поднялась следом, не спуская с нее изнемогшего взгляда.
Глаза матери приближались, налитые блескучими росинками, полные немого крика, почти неузнаваемые.
Она упала лицом к ней на грудь, обхватила за плечи:
- Прячься, доченька, уходи... Уходи от злодеев немилостивых!..
- Мамочка, что ты...
- Всю-то ночку не сомкнула я глаз - думала над ее брехнею... Знает она, знает, проклятая!
- Что знает? Что она сказала тебе?
- Бой, говорит, великий в лесах произошел... И наши - районные - там оказались... Будто нашли кого-то из них - не то убит, не то ранен...
- Какой бой? Кто ранен? Кого... кого нашли? - прокричала Даша изменившимся голосом. - Откуда она знает?
- Как же не знать ей, богомерзкой, если сам Кирюшка-полицай днюет и ночует у самогонщицы отпетой!
- Кирюшка? Кирюшка Халдей?.. Да что же ты раньше не сказала мне?
- Язык не поворачивался, доченька... Жалела тебя... А больше не могу, не могу!
Отвратительный, тревожно-стыдный страх, подобно липкому туману, подступил к сердцу. Дыхание стеснило. И руки сами легли на грудь, прикрывая ее полусогнутыми, оробелыми ладонями. Кирюшка Халдей... Кирюшка Халдей... Да, да, в тот раскаленный июльский полдень тоже было очень душно... Стеклянно звенели кузнечики. Шершавые колосья покусывали за оголенные локти... Она положила на прибрежную траву кулек с печеньем и стопку нарядных журналов из районной библиотеки. Беззаботно сбросила с себя легкое цветастое платьице. Нагретая солнцем проворная вода шаловливо-ласково завивалась вокруг ее колен, ворковала, как ручная голубка. Неширокий поток сверкал и смеялся всеми своими струями, всеми брызгами, которые она вздымала, окатывая разгоряченные плечи... И тут начался дурной сон. Сквозь радужные капли, переливавшиеся на ресницах, она увидела постороннего. Он стоял обнаженный по пояс, придерживая перекинутую через плечо синюю линялую рубаху. Сосок - в густой шерсти. На животе - жирная складка... Она вскрикнула и согнулась, точно обожженная кнутом. Она приседала и пятилась к одиноким, подрагивающим камышинкам: «Уходи, уходи отсюда!» Ухмыляясь, он плюхнулся на землю, потянул к себе красный журнальчик: «Мы тоже грамотные, хе-хе!» Босая пятка его, лилово-чугунного цвета, походила на картофелину, что сама выпячивается в жаркую пору из сухой борозды... Не появись тогда поблизости гурьба знакомых колхозниц, неизвестно, как избавилась бы она от этого ужаса... После Кирюшка попадался ей неоднократно: то подскакивал, надувая сизые щеки, рядом с шофером в облезлой машине, перегруженной тяжело дышавшими, вонючими баранами, то хозяйственно громыхал ржавым засовом на дверях угрюмого склада, возле которого пролегала ее дорога к дому. Однажды, накануне 1 Мая, торопясь в клуб, она чуть не столкнулась с ним против занавоженного кооперативного двора: агент-заготовитель нес перед собою в цепкой пятерне окровавленную, еще дымящуюся убойным паром коровью печенку... Он, помнится, даже подмигиул ей тогда с особым значением: ну как, дескать, не забыла?
- Ах, мама! Ведь этот Кирюшка... если бы только ты знала...
- Знаю, знаю, доченька...
Не отпуская ее плеч, не отводя от нее тоскующего взгляда, мать говорила и говорила быстрым шепотом, что Кирюшка, конечно, подлец и мучитель, каких надо поискать, что из соседней Новоселовки он пожаловал к ним совсем недавно и, возможно, опять вернется туда но немецкому приказанию (дай-то бог, дай-то бог!), что ни один совестливый человек не пожелает видеть его рожу, пропади он пропадом, и лучше забиться в собачью конуру, чем попасться ему на глаза... а может, он уже залил зенки и кочевряжется в ковровой тачанке - уезжает обратно...
Истомленная горем материнская речь то жалостно обнадеживала, хотя теперь угасала даже самая маленькая надежда, то снова бередила душу, испуганно торопила - уходить, хорониться от немыслимой опасности.
- А сюда он не заглядывал, мама? Когда меня не было?
- Ни разу не заглядывал... Только на улице как-то остановился со мною... Бекеша новая, лисий воротник... Уж такой сытый, такой важный!..
- О чем же он спрашивал?
- Наставлял, что нужно сдать «все положенное»... Мудрено так сказал: «Все положенное по формулярной форме». Яички, значит, сдавай, курочек, масло... Голос охриплый, а будто свойский, обыкновенный... Не знал он в тую пору... видно, ничего не знал про наши дела! А теперь... уходи, Дашенька! Скрывайся, где можно!
Мать отпустила ее плечи и, всхлипывая, метнулась за полинялую занавеску - в потаенный сумрак тайно обжитого чуланчика. Выскочила оттуда с подушкой, нежно окантованной кружевами.
- Нельзя... никак нельзя оставлять в таком виде! Она сдернула белую наволочку и, сразу же скомкав ее, бросила в темный угол, где приютился полынный веник. Раздетая подушка была нищенски-космата, нахохлена и чем-то страшна. Тихие перышки настороженно реяли в утренних сумерках, будто высматривали - куда удобнее опуститься.
- Брось, мама... Эти мелочи ничего не значат! - шепотом прокричала Даша, сама не в силах отвести взгляда от своевольного полета ничтожного перышка.
Стук послышался в то мгновенье, когда мать, казалось, уже настигла ускользающую пустяковину. Стук был негромкий, чуть дребезжащий, - стучала, пожалуй, женщина.
- Вот они! - выдохнула Даниловна и глазами, рукою, всем своим потрясенным видом сказала: прячься, доченька!
Даша молча схватила подушку,- свалилась с нею в чулан.
|